– Слушай, но я устала как сволочь… Встретимся завтра, ладно?
И тут она быстрым, будто в нее пантера вселилась, броском кинулась на меня. Цепкими пальцами схватила за плечо, втолкнула внутрь номера, захлопнула дверь, все это – за одно мгновение. И вот мы уже стоим друг против дружки в темном коридоре, предваряющем мой номер, и я слышу свой собственный, предательски дрожащий от страха голос:
– Ярослава! Ты… что? Что я тебе сделала?
Она слегка теряется:
– Ты мне? Сделала?
И я брякаю:
– Ты хочешь меня убить? За что?
– Убить? – еще более растерянно повторяет она.
Впрочем, ее лицо тут же расплывается в усмешке:
– Убить я могу, это правда. Так что еще раз подумай, Аленушка. Ты действительно не хочешь угостить меня чаем?
– Да ну что ты! Конечно! Проходи! Я хочу! – совсем уж приниженно лепечу я.
И Ярослава вдруг разражается громким хохотом:
– Эй, подруга! Ты что – серьезно? Ты меня боишься?!
– Боюсь, – честно отвечаю я.
– И… не любишь? – вдруг спрашивает она.
Час от часу не легче! Страх понемногу начинает рассасываться, и я осторожно интересуюсь:
– А любовь – это в каком смысле?
Ярослава снова хохочет:
– Ну, не в физическом же! Ты, конечно, красивая девочка, но не в моем вкусе, извини. И живот у тебя слишком большой, для любовных-то утех… Да и вообще – я не лесби. У меня все сложней. – И командным тоном добавляет: – Ладно, проехали. Иди чай делай.
– Сама делай, – буркнула я. – Кипятильник в сумке, заварка там же, сахар на столе.
– А ты, Аленка, будешь хорошей начальницей, когда подрастешь… – неожиданно миролюбиво говорит Ярослава.
И послушно лезет в мою сумку за кипятильником. А я, успокоившись – убивать нас с Пузожителем, скорее всего, не будут, – говорю:
– Только ничего к чаю у меня нет. Чего ты в ресторан-то не захотела пойти?
– Да видишь ли, Алена, – будничным тоном говорит Ярослава. – В ресторане – шум, суета, посторонние уши, а я тут надумала кое в чем тебе признаться…
– Говори.
– Гвоздицин. Наш психолог… Я очень хочу, чтобы он не вышел из тюрьмы – никогда.
С каким же ужасом на меня смотрит эта Аленка! Смешная богатая девочка, которой в ее сытом благополучии и в голову прийти не могло, что некоторые рожают детей только для того, чтобы их продать. И таким образом обеспечить себя столичной квартирой. Интересно, как она отреагирует, когда я расскажу ей все? Начнет меня осуждать? Презирать? Или, что хуже всего, возьмется сочувствовать?
Главное – решиться на самый первый шаг. На, как говорят журналисты, лид. На ключевую, начальную фразу. Набрать в легкие максимум воздуха – и выдохнуть:
– Алена, помнишь, я говорила, что никогда не была беременной? Так вот, я тебя обманула.
В ее глазах – ни грана удивления. Значит, поняла. Догадалась. Что ж, тем интереснее. Всегда приятно каяться в своих грехах не в пустоту церкви, а в лицо умному человеку.
– Когда мне было столько же лет, как тебе… нет, чуть поменьше… я влюбилась. Безоглядно – и, как потом оказалось, абсолютно безответно…
Рассказать ей все. Про короткие жаркие встречи с тем юным доктором. Про поцелуи и объятия в неверном темно-синем свете операционных… и про его жестокие слова, завершившие их скоротечную любовь.
– Ну а дальше – история стара как мир. Оказалось, что я беременна. Квартиры у меня не было. И денег – тоже, так получилось, что даже мои скромные сбережения и те украли. И ни образования, ни друзей, ничего. Я, конечно, решила делать аборт. Но когда пришла в клинику, доктор мне предложил: ребенка оставить. Выносить, родить и тут же отдать его на усыновление. А взамен – получить квартиру. Ты считаешь, что это подлость, да?
Смешно: эта Аленка всерьез задумалась. Неужели обдумывает, имела ли я право на такой поступок? И сейчас возьмется утешать?
– Ладно, не старайся. Я и сама знаю, что сделала подлость. Да и не сомневайся: бог меня уже покарал. Никому не пожелаю таких снов, что я вижу. Мальчик, все время маленький мальчик. Обиженный, одинокий, грустный. А ведь уже четырнадцать лет прошло с тех пор, как он родился.
…А у Алены на глазах вдруг слезы выступили. Расчувствовалась наша беспроблемная, беременная богачка. И говорит прерывающимся голоском:
– Нет, ты, конечно, не сволочь! И я тебя совсем не осуждаю. Ты имела на это право. Но потом, когда ты повзрослела… и разбогатела… почему… почему же ты еще одного ребенка не родила? Второго мальчика? Или девочку? Пусть даже без мужа – просто для себя?!
– А вот за это как раз Гвоздицина и благодари.
– Гвоздицина? – недоумевает Алена. – А при чем здесь он?
– Это он мне внушил: есть, говорил, женщины, созданные для того, чтобы иметь детей. Клуши. Наседки. Которые обожают квохтать, пестовать, хлопать крыльями. Но я, утверждал Яков Анатольевич, к их числу не принадлежу. Я, по его мнению, другая. По жизни одиночка. Счастливая в бизнесе. И в своей независимости. И я, молодая дурочка, на эти разговоры купилась… И поняла, что он не прав, только сейчас…
– Какая чушь. Но постой! Ты же сама говорила: вы с Гвоздициным совсем недавно познакомились! Как он мог тебе это внушить?!
– Я соврала. Опять соврала. А на самом деле мы знакомы с ним почти пятнадцать лет.
– Вот как! И где вы с ним познакомились? Ты у него лечилась?
Ишь ты, как у Аленки глаза вспыхнули! В следователя, что ли, играет?
– Можно сказать, что да, лечилась… Видишь ли, Алена… Клиника, куда я пришла делать аборт, называлась «Добрый доктор». А Яков Анатольевич Гвоздицин в то время работал в ней психологом-консультантом. Таких дурочек, как я, спасал от депрессий. Ты ведь сама знаешь: для будущего ребенка нужно, чтобы во время беременности у мамы было всегда хорошее настроение. Вот Яков Анатольевич мне это настроение и создавал. С тех пор мы с ним и знакомы. И я всегда считала, что он – мой спаситель. Мой бог. И только сейчас, в тридцать два года, поняла, до какой степени я его ненавижу… И готова на все, чтобы стереть его с лица земли.
– И это ты… ты его подставила? – в ужасе выдыхает Алена. – Со всеми этими убийствами?!
– Ну… В какой-то степени я. Почему, как ты думаешь, в отель столько журналистов понаехало? Все потому, что…
– Подожди, я не о том, – обрывает меня Аленка.
Я смотрю ей в глаза – почему она такая невежливая? Почему не хочет дослушать? И вдруг вижу: в каждом из них, прямо в центре зрачка, – по маленькому голубоглазому мальчику…
Ему не помогало ничего. Ни умение абстрагироваться, ни доведенные до совершенства методики релаксации. Он закрывал глаза, расслаблял руки, ноги, заставлял сердце биться то быстрее, то реже, тело наполнялось приятным теплом, в голове слегка мутилось, но облегчение все равно не происходило. Потому что от запаха, наполнявшего камеру и уже пропитавшего и волосы, и одежду, абстрагироваться было невозможно. А сокамерники, счастливые люди, эту вонь будто не замечают. Перебрасываются ленивыми репликами, перемещаются от окна к толчку, от толчка к тяжелой, с унылым глазком двери… Броуновское движение выброшенных из жизни людей. И он теперь такой же, как они. Неприкаянный. А в голове все пульсирует мысль, воспоминание – противной, давящей иголкой… Как когда-то кричал один его пациент, еще давно, когда Яков Анатольевич работал в районной психушке: «Уберите, уберите его, он большой, он меня вяжет, я с ним не могу, я задыхаюсь!»
Тому пациенту мешали совсем не змеи, и не черное оно, и не мысли – три главных хита зрительных галлюцинаций. Ему мешал больничный воздух – вонючий и вязкий. И просил он всего лишь о прогулке – в больничный парк с вековыми соснами и заросшими клумбами. Но Яков Анатольевич эту блажь не санкционировал. Какие могут быть прогулки из отделения для буйных? И что уж такого особенного в том запахе? Самого Гвоздицина больничная вонь абсолютно не трогала. Хотя пахло там почти так же, как в этой камере, – несвежей пищей, грязным бельем, человеческими испражнениями. Но он, палатный врач, чувствовал себя выше этого. Наверное, точно так же здесь, в тюрьме, ощущают себя менты и прочий персонал. Они наверняка упиваются тем, что в эту местную вонь только приходят, а после работы вновь окунаются в чистый, свободный воздух. А он, Гвоздицин, и его сокамерники остаются в этом запахе навсегда…