Психолога в камере не любили. Нет, никаких растиражированных газетами и ТВ ужасов – его не укладывали возле параши, не заставляли ее вылизывать. К однополому сексу тоже никто не принуждал. Но на его вопросы – а он от безысходности пытался завязывать разговоры – отвечали сквозь зубы. Поглядывали – с презрением. А вчера, когда его привели с очередного допроса, он услышал: «Гля, дядя, у тя в бороде вша завелась!» Он инстинктивно тогда схватился за подбородок – и услышал насмешливый хохот.
За что они так? И до чего же все пошло плохо, плохо!..
Яков Анатольевич едва удержался, чтобы не застонать.
А сокамерники – будто и не висит над каждым статья, и срок, и крест на свободной жизни – беспечно режутся в самодельные карты и хохочут.
Как тогда, в психушке, – почти все пациенты притворялись, будто смирились. И спокойно принимают и ужасную, хуже тюремной, баланду, и зарешеченные окна, и двери с глазками. И редко-редко встретишь того, кто часами, тоскливо смотрит на улицу, на свободу и отказывается от отвратительной пищи. Но в психушке таких исправляли, по стандарту, легко и дешево. Аминазин, галоперидол… И ко всем сначала приходила боль, а потом – забвение.
Но как этого забвения добиться ему?.. Здесь?!!
Он опять не спал всю ночь. Думал. Страдал. И понимал, что шансов у него нет.
А в шесть утра дверь камеры с ужасным лязгом отворилась. Заключенные заворочались на своих койках, с удивлением уставились на вошедшего конвойного.
– Гвоздицин! – выкликнул тот.
Яков Анатольевич поспешно – вызвав новую порцию противных хохотков – вскочил. Пусть зачем-то так рано допрос, пусть новые унизительные обвинения – лишь бы только не находиться здесь, в этой ужасной вони.
Он торопливо, спотыкаясь, ринулся к двери.
– Назад, – остановил его конвойный.
Гвоздицин в растерянности замер, руки тряслись.
– Вот чмо, бля! – прокомментировал кто-то из сокамерников.
И снова этот кошмарный, гулкий хохот. И конвойный тоже улыбается. И только потом снисходительно поясняет:
– Шмотье возьми. Тебя с вещами просят.
Ночи как таковой у меня не было. На улице светился серенький скудный зимний рассвет, а я стояла у окна, косилась на так и не разобранную постель и злилась. В голове вертелась фраза, выхваченная из какого-то учебника: «Беременным женщинам показан достаточный сон не менее десяти часов в сутки». Хорошо же я выполняю медицинские назначения! Но что мне оставалось делать?..
К трем ночи Ярослава, оборвав свой рассказ на полуслове, неожиданно впала в истерику. Сначала это были просто слезы – горькие и безутешные. Потом в них стали вплетаться бессвязные выкрики: «Малыш… ненавижу… уничтожу его! Даже память о нем! Чтобы ни единого доброго слова!!!»
Я пыталась ее утешать. Подавала воду, капала валерьянку, ласково обнимала за плечи. Но очень быстро поняла: мое сочувствие Ярославу только распаляет. И чем больше она слышит от меня добрых слов, тем в большую агрессию впадает. И тем громче кричит:
– Оставь меня в покое, беспроблемная идиотка! Ты все равно ничего не понимаешь!
А ближе к пяти утра все пошло и вовсе ужасно. Она упала лицом в кровать, вонзила ногти в мех покрывала и стихла, руки сведены судорогой, коленки неудобно подогнуты. И, как я ни пыталась ее растормошить, – все оказалось бесполезно. Ее тело оставалось каменным, а сама Ярослава только постанывала – тихонько, словно смертельно раненная волчица.
Что оставалось делать? Сначала я хотела с мобильника «Скорую» вызвать, но в последний момент одумалась. Не могу же я собственными руками упечь свою подругу в психушку! Так что позвонила на рецепцию, обрисовала ситуацию. Заспанный портье побежал будить доктора – к счастью, тот проживал в служебном домике на территории «Тропиков».
Врач явился в мой номер к шести утра. Я к тому времени уже искусала все свеженаманикюренные ногти. А ему одного взгляда на Ярославу оказалось достаточно, чтобы изречь:
– Сейчас все поправим.
– Только, пожалуйста, не вызывайте «Скорую»! – взмолилась я.
– Почему? – удивленно воззрился на меня он.
– Так ее же в психушку заберут!
Доктор только хмыкнул. Достал из саквояжика ампулу, шприц, назидательно произнес:
– Вы, деточка, старыми категориями живете. Восьмидесятые годы прошлого века, не позже.
Он всадил Ярославе в предплечье какой-то укол и договорил:
– А нынче на дворе век двадцать первый. Психиатрические лечебницы на госбюджете, а он, как известно, весьма скуден. И потому туда только буйных берут. И то лишь по их собственной просьбе.
Он метким броском отправил использованный шприц в мусорное ведро и достал новый.
Еще один укол – и тело Ярославы на глазах обмякает, ноги расслабляются, пальцы наконец отпускают мех покрывала…
– А никакого острого психического заболевания у гражданочки и нет. – Доктор нелюбезно перевернул Ярославу со спины на живот, приподнял ее закрытое веко, удовлетворенно хмыкнул: – Неврастения. Плюс истерия. С алкоголем наверняка проблемочки, пристрастие к кокаину в анамнезе… Обычный букет для богатых дурочек. У нас все клиентки такие.
Впрочем, тут же смутился, виновато взглянул на меня, забормотал:
– Пардон, мадам, беременных я в виду не имел.
Но мне было совершенно плевать, что несет этот циничный идиот.
– Значит, она поправится? – радостно выдохнула я.
– Безусловно, – заверил он. – Сейчас отнесем ее в номер, она отдохнет, отоспится и проснется совершенно здоровой. Обещаю: часов через десять пойдете вместе пить кофе – и красавица наша будет с неприкрытым интересом выслушивать ваши рассказы. О том, что она ночью натворила.
Он достал из кармана рацию, забормотал:
– Двоих и носилки в триста седьмой. – Кинул быстрый взгляд на меня и добавил: – И еще крепкий чай для второй дамы.
– Чай у меня и у самой есть, – вздохнула я.
И грустно взглянула на кипятильник и заварку, которые Ярослава как раз перед своей истерикой так и бросила на комоде…
Он приехал в «Тропики» на рассвете.
Таксист подогнал машину прямо ко входу, украшенному искусственными пальмами. Они горели яркими люминесцентными цветами – такими нелепыми в неверном свете начинающегося зимнего дня.
Яков Анатольевич протянул водителю тысячерублевую купюру. Спросил:
– Достаточно?
– Маловато будет, – покачал головой таксист. Покосился на фальшивые пальмы и сострил: – Я ж вас из тюряги прям в тропики привез!
Гвоздицина передернуло. Он молча бросил водиле еще одну купюру, пятисотрублевую. Вышел из машины, от души шваркнув дверью. Водитель вслед матюкнулся, а Яков Анатольевич отстраненно, будто не о себе, подумал: «Зачем я грохнул дверью? А сам подопечных учу: сдерживать эмоции, не выплескивать их так глупо…»
Но после двух ночей в жуткой тюремной камере он вдруг понял: все его теории, вся его наука, все тренинги не стоят выеденного яйца…
– Вы к кому? – строго спросил Гвоздицина охранник на входе.
Раньше, до тюрьмы, Яков Анатольевич десятки раз входил и выходил с территории отеля, и ему ни разу не задали ни единого вопроса. Но сейчас от него, видно, такой запах исходит – запах поражения, неудачи, – что охранник счел своим долгом проявить бдительность.
– Я… к себе, – растерянно пробормотал Гвоздицин. И, как в тумане, вспомнил: когда ему возвращали документы, среди них вроде бы была карточка гостя? Наверное, ее и нужно продемонстрировать охраннику?
Страж внимательно всмотрелся ему в лицо и вдруг выдохнул:
– А, это вы! Но вас же… – Он сбился, замялся.
– Да. Меня выпустили. Под подписку, – униженно отчитался Гвоздицин. – И я приехал сюда за своей машиной. И за вещами.
– Что ж, проходите… – неохотно позволил охранник. – Но насчет вашего номера… я не уверен, что он остался за вами.
– Спасибо, я разберусь, – торопливо кивнул Гвоздицин.